Стартовая страница
 Каталог сайтов
 Обратная связь
 Поддержать сайт
 
 
 
 
 
 Армянские сказки
 Армянские предания
 Армянские притчи
 Армянские легенды
 Давид Сасунский /Эпос/
 Армянские пословицы
 
 Армянский пантеон богов
 Верховный жрец Арарата
 Сказание об Ара прекрасном
 Сказание об Арий Айке
 
 Армянская поэзия
 Армянские басни
 
 Армянская свадьба
 Армянские женские имена
 Армянские мужские имена
 Армянские народные инструменты
 Армянские праздники
 Армянские традиции
  
 
Яндекс цитирования

Мириджанян Левон


Почему?

1

За окнами — мальчишки на молу
блаженствуют, над морем чайки стонут...
Но я гляжу в себя — и вижу мглу,
в ней вспышки мысли гаснут, звуки тонут.

И грудь мою все та же песнь теснит,
которой нет пока еще названья —
с того, рифмуясь, слово не звенит,
мертвы плоды холодного сознанья.

Бумагу гневно комкаю и рву,
хотя она ни в чем не виновата.
И, не сподобясь грезы наяву,
спускаюсь вниз — во двор пансионата.

А во дворе, в тени каштана — смех
моих друзей. Вернулось ощущенье
действительности: я — один из тех,
чье счастье — в человеческом общенье.

Мы — часть природы вечной. Значит, в ней
заложено, чтоб дружбы мы искали.
Знакомые друг с другом пять-шесть дней,
мы словно бы всю жизнь друг друга знали.

Течет беседа — и ее поток
захватывает, становясь все шире,
волнующее нас в огромном мире,
и вдруг притихла, сузясь в ручеек.

И этот ручеек теперь журчит,
в себя вобрав сердечное вниманье
присутствующих: третий день молчит
один из нас — о чем его молчанье?

Распахнуто сияет синева,
распахнуты сердца для состраданья.
«В чем дело?» — «Разболелась голова,
не обращайте на меня вниманья».

Тут встал старик: «Не прячь своей тоски,
ведь замкнутость ошибочна в основе.
Ты сверстникам откройся по-мужски,
мне, старику, откройся по-сыновьи.

Откройся нам — и вместе погрустим,
скорбь смертных, верь мне, быть не может вечной. —
Седобородый великан грузин
настойчив был по доброте сердечной. —

На море ты не поднимаешь глаз,
не слышишь, как в ветвях щебечет птаха.
Зачем ты замыкаешься от нас
в молчание свое, как черепаха?

Молчишь, дымишь — твое лицо в дыму,
как бы всегда в тумане, перед нами.
Что внутреннему взору твоему
мерещится? Какими голосами,

неслышимыми нам, друзьям твоим,
ты отвлечен? Быть может, словом смутным
тебя встревожил врач сегодня утром?
Тогда поговори с врачом другим».

Старик сказал и смолк и закурил,
и вот, окутан дымом, как тоскою
товарища, с кем, с страстностью такою
открыться призывая, говорил,

от дыма щурясь, обратил ко мне
свои глаза, спросил: «Я прав?» И встретил
я взгляд его тревожный, и ответил:
«Бесспорно!»
И заерзал на скамье,
и застонал несчастный человек,
к которому мы в душу так ломились,
в возможность горе разделить на всех
поверил — и уста его раскрылись.


2

«Легко о постороннем говорить,
о том, что отмерло и отвердело,
не трудно рассказать. Другое дело —
при всех от боли застонать, завыть.

Допустим, я заговорю, отважась
на исповедь, но почему должна
стать вашей — горькой исповеди тяжесть?
История моя, увы, скучна».

«Тебе как человеку говорят,
рассказывай — поверь: что было мукой
твоей души — не станет нашей скукой,
пусть нынче наши головы болят!»

«Друзья мои, тепло мне возле вас,
дай бог здоровья вам и вашим милым...
Я вас предупредил, что мой рассказ
и безысходным будет, и унылым.

Страдали все. Различна только доза.
На призрачную жизнь я обречен.
И наяву — одна и та же греза,
и по ночам — один и тот же сон.

Я вижу легкий челн на берегу,
широкая река течет, блистая,
и от меня по белому песку
бежит к челну смуглянка молодая.

Течение подхватывает челн,
сплелась моя рука с ее рукою...
Она поет, и мнится, что течем
мы с ней в лазури — песней над рекою.

Вдруг — тьма. Огни в туманной этой тьме,
ночной вокзал, заплаканные лица.
И девушка приникнула ко мне,
затрепетав, как гибнущая птица.

И этот сон, из ночи в ночь один,
всю жизнь мне снится. Скажете: «И что же?
И мы о милых помним и грустим,
если не так же точно, то — похоже!»

Но речь идет о снах, и только снах.
И жизнь, и обстоятельства менялись,
но засыпал — и радость на волнах,
и мука на вокзале — повторялись...»


3

«В глуши, в горах Салмаста, есть село
Хафтван. И было мне четыре года,
когда устои нашего народа
изгнание жестоко потрясло.

Те, кто в живых остались, — налегке
на север двинулись. Пришли на берег Дона
в Ростов. Отец построил дом. Вкруг дома
сад насадил. Река невдалеке

сквозь тростники сверкала. Гасла боль
изгнания. Жизнь повернулась круто,
но продолжалась. Девочка Анюта
была моей соседкой. И любовь

пришла ко мне. Анюта сиротой
росла. И только бабушка-старушка
у ней была. Но смуглая девчушка,
подросши, заблистала красотой.

Казачка чистокровная, она
была стройна, смугла — мои смуглянку
соседку принимали за армянку,
влюбленность наша им была видна.

Мне двадцать два исполнилось как раз.
Была Анюта на год младше. Тайно
мы сговорились, что пора настала
нам пожениться. Но старуха глаз

с нас не спускала и пришла сказать:
«Пусть малый ваш вкруг девки-то не вьется!
Ей муж по красоте ее найдется,
а ваш — что он Анюте сможет дать?..»

Взаимной тяге любящих сердец
сочувствуя, нашел нас за сараем
и с видом заговорщика отец
сказал, что свадьбу осенью сыграем.

Такая радость! Право, что с того,
что бабка не согласна ни в какую! —
я подольщусь к ней, я ей растолкую
всю мощь, всю нежность чувства моего!..

Шел август, время медленно текло,
и было это время очень смутным.
И осенью уже, туманным утром,
по почте предписание пришло.

Предписывалось нам — моей семье
и всем пришедшим с нами из Салмаста —
собраться, приготовиться к судьбе
изгнанников. Предписано — и баста!

Нас отправляли заново в Иран,
откуда, бросив все, дома и земли,
бежали — и давно ли? — наши семьи...
Вновь беженцы сбивались в караван.

Дома бросали. Что возьмешь с собой?
Навек прощайте, яблони и груши,
в которые мы вкладывали души.
И снова мы не спорили с судьбой.

Вот жизнь прошла — а страшно вспоминать,
что в эти дни с Анютою творилось.
В ней чувство в горе полностью раскрылось,
чтоб сжечь ее, чтоб души истерзать

всем тем, кто видел, как прекрасный взор,
всегда горячий, полный жизнью,— мраком
померкнул вдруг, когда пошло все прахом.
В очах ее погаснувших укор

был обращен ко мне. И боль свою
я забывал — душа моя терзалась
сознанием вины. Оно осталось,
хотя, как и тогда, не сознаю,

в чем, в чем вина моя? Старуха рот
беззубый разевает, проклиная
день моего рожденья, весь мой род,
а я — молчу, Анюту обнимая

в последний раз. Вокруг гудит вокзал,
и на перрон толпа валит из зала...
Не помню, что я ей тогда сказал,
не помню, что она тогда сказала.

Окаменел рассудок на краю
безумия. Мотает волосами
Анюта, заливается слезами
и головою бьется в грудь мою.

Она кричала что-то. Только я
молчал в окаменении безумья.
Локомотив пускает пар, буксуя.
И крик звенит: «Я буду ждать тебя!..»


4

«Так в одночасье рухнул целый мир,
хоть внешне верх не стал на место низа.
Салмаст. Ростов... Окраина Тебриза.
Я привыкаю к кличке «мухаджир»,

что означает, что я здесь чужой,
что здесь нас приютили бога ради...
Жизнь продолжалась. Только я, по правде,
ел, спал, ходил, но — с мертвою душой.

Изгнанники, такие же, как мы,
шли к нам, слова сочувствия звучали,
ничуть не уменьшая ни печали,
ни паники, объемлющей умы.

Отец был без работы целый год,
в унынии он не внушал доверья,
и перед ним захлопывались двери
контор. А мать — последнее несет

на барахолку. Мне лишь — повезло:
я в магазин устроился рабочим.
И лишь о хлебе думал я — о прочем
в ту пору время думать не пришло.

В конце концов отца свалил инсульт,
а вскоре мать слегла, да и не встала...
Пора сиротства горького настала.
В меня здесь разве только не плюют.

Я гол и бос. Отец и мать в гробу.
Анюта — сон, мираж страны далекой...
И с девушкой, такой же одинокой,
однажды я связал свою судьбу.

Двух сыновей господь нам даровал.
Прошли года. И духом я воспрянул,
в глаза людей, забыв былое, глянул,
родными и друзьями их назвал.

Жена меня любила. И ясна
душа моя была для посторонних —
ни слов, ни настроений похоронных
за мной не замечали. Но весна

души моей осталась на Дону,
душа моя с душой моей любимой
жила в стране реальной — но незримой
и даже не известной никому.

Так, тайно возвращаясь в грезах к ней,
я помнил каждый миг былой в деталях...
И понял, поглядев на сыновей,
что целых тридцать лет прошло в скитаньях...»


5

«И только год назад, друзья мои,
вернулся я на родину. В тумане
наш поезд прибыл. Утро в Ереване
лишь начиналось. Улицы мели

и поливали. Долго не могли
мы, кто сюда вернулись, молвить слова.
И чувство, что на родине мы снова,
мы на родной язык перевели.

Огромный, современный город был
сплошь в зелени. Пылали светофоры
на улицах, еще пустынных. Горы
белели в дымке. Дым шашлычный плыл

над рынком пробуждающимся. Вдруг
мне захотелось, чтоб вернулось детство,
на молодую маму наглядеться
и ощутить тепло отцовских рук.

Глядел я, праздных слов не говоря,
и чувствовал, что слезы льются, льются.
Знай, мухаджир, что жизнь прошла не зря,
коль ты сумел на родину вернуться!

Хотелось бы, чтоб только сном была
жизнь на чужбине — но она не снилась,
а тридцать лет в действительности длилась
и смысл сегодня только обрела.

Увы, родиться снова не дано.
Я не моллюск — и, раковины створки
сомкнув, не спрячусь от вопросов горьких
не к богу — богу это все равно.

Где был он, бог, куда смотрел, когда
каратели по мирным селам мчали,
когда меня с любимой разлучали?
И только ли моя — моя беда?

Да, человек забывчив и живуч,
он учится на собственных безумствах,
он в мыслях часто страшен, только в чувствах
исконно человеческих — могуч...

...И зажил я на родине. Живу
и радуюсь. И в то же время — места
не нахожу. Уведомил семейство,
что нужно мне в Москву. Но не в Москву

я собирался ехать, а в Ростов...
В ночи грохочет поезд. Блещут выси
созвездьями за окнами. И мысли
в душе грохочут — вихрем чувств и слов.

И вот уже не чувства, не слова,
а страшные виденья возникают:
то гроб ее в могилу опускают,
то вижу, что хотя она жива,

но обо мне забыла, что живет
не в доме, а в сарае, с домом рядом,
а дом ее, разрушенный снарядом,
дымится до сих пор... Холодный пот

по моему лицу течет — и прочь
сон с глаз летит. До самого Ростова
воображеньем мучился жестоко
и, как молитву, повторял всю ночь:

пусть я забыт и пусть ее слова,
коль не забыт я ею, будут гневны,
пусть стану жертвой собственной измены,
но только бы она была жива!..

Еще до света прибыли в Ростов.
В гостинице нашелся номер. В нишу
окна рассвет сквозит. И снова вижу
один из лучших русских городов.

Мне этот город снился тридцать лет,
на улицах его себе я снился,
пусть жизнь прошла — и все же сон мой сбылся:
в Ростове я, и за окном — рассвет.

А где я был? За тридевять земель
по воле злого колдуна скитался
все эти годы я — но я остался
все тем же, и осталась прежней — цель...

И я пошел, и я нашел ее.
Едва я постучался — дверь открылась,
Анюта мне навстречу устремилась,
и в бездну сердце рухнуло мое.

Я понял все. Она меня ждала,
была верна своей прощальной клятве.
И чудилось, что даже в том же платье,
в каком была в тот раз, сейчас была.

Война гремела. А она — ждала.
Все тридцать лет, без весточки — с одним лишь
бессмертным женским, что не вдруг осмыслишь,
во имя мига этого жила.

И миг настал. Но что я ей скажу?
Что ожидал всего — но лишь не этой
великой верности, поэтами воспетой,
и что к героям не принадлежу?

Старуха умерла. В предсмертный миг
она сказала внучке: «Ждешь впустую,
не жди!» — и умерла. В словах каких
пророчество ее опротестую?

Чем оправдаюсь? Да и есть ли прок
в любых, хоть бы серьезных, оправданьях?
Ведь тридцать лет не только лишь в страданьях
прошли — и жив, здоров, и, видит бог,

люблю детей, и счастлив был, когда
на родину вернулся... В чем причина,
что слабым оказался я, мужчина,
а женщина — стоически тверда?

И как она была изумлена,
узнав, что я приехал тольков в гости!..
Но хоть бы искра гнева или злости
в глазах ее мелькнула. Тишина

звенела в доме. А она, понять
стараясь тайну моего признанья,
сказала: «Я кричала: буду ждать! —
наверно, ты не слышал?» — «Слышал, Аня...»

Как молния, прожег меня вопрос,
но не убил меня, не сжег одежду.
Зачем пришел? Убить ее надежду?
А с чем пришел? Ты пытку ей принес!..

Не отпустила Аннушка меня
в гостиницу. И пусть не будет тайной,
что орошал господь меня три дня
любовью несказанною, хрустальной...

Остался час — добраться до вокзала,
и я едва губами шевелю:
«Прощай, прости!» — «За что прощать? — сказала. —
Ведь я тебя любила и люблю...»


6

«Вернулся я больным — и поделом.
Что худо мне, признаться не решался.
Как дерево с надломленным стволом,
не знаю уж, за счет чего держался.

Как бы глухой барьер возникнул между
моей душой и душами людей,
Я лгал родным. И я убил надежду
любимой беззащитной. Я злодей.

Я ей оставил адрес, но она
не написала, Я писать страшился,
да и не знал, о чем... И я решился,
жене во всем признался. И жена

сказала мне: «Иди звони!» ...С каким
волнением в трясущуюся руку
я трубку взял! Как я глядел на трубку,
ответившую голосом мужским!

Ах я дурак наивный! Ах она
змея такая! Басом, как сановник,
ответил муж ее или любовник!
Картина, словом, стала мне ясна,

но попросил позвать ее. И он
ответил мне — и я его ответом
раздавлен был. «Погибла прошлым летом,
сегодня годовщина похорон...»


7

«Очнулся я в больнице. Надо мной
склонившись, врач сказал, что очень нужен
мне отдых, но инфаркт не обнаружен,
и разрешил свидание с женой.

Бог миловал. И, полежав три дня,
расстался я с сердечным отделеньем.
С расстройством нервным, с переутомленьем
врачи сюда направили меня,

И, как лекарство от любого горя,
нашел я здесь смолистый ветер с гор,
печальных чаек над лазурью моря
и обо всем на свете разговор.

Вы думаете, я молчу? О нет,
я всякую минуту полон шума,
как за волной волна, за думой дума
в душе проходят. Думы в бездну лет,

закручиваясь, как водоворот,
затягивают мою душу. Грешен
я перед вами в том, что безутешен,
но силы это скрыть недостает.

Когда бы силы были — нипочем
не разомкнул бы рта, друзья. Однако
намного меньше давит толща мрака,
поддержанная дружеским плечом.

Спасенья нет ни сердцу, ни уму
с тех пор, как я узнал о смерти Анны.
Терзает мою душу непрестанно
один вопрос сверлящий: ПОЧЕМУ?

Разрушены гнездовья — ПОЧЕМУ?
Расправились с любовью — ПОЧЕМУ?
И почему нельзя предать забвенью
начертанные кровью ПОЧЕМУ?

Они в душе моей больной гудят,
жужжат, как обезумевшие пчелы
над скалами — но эти скалы голы,
нектара нет для пчел — есть только яд...

Путей, чтоб им помочь, не нахожу,
жужжаньем полный, отщепенцем хмурым,
как пасечник безумный с дымокуром,
с дымящей сигаретою сижу...»


8

Он замолчал. Мир обнимала ночь.
Ни звезды, что среди ветвей блистали,
ни волны, что во мраке грохотали,
мы знали, не могли ему помочь.

И молча встали мы и разошлись,
и он, как мы, расстался с нами молча...
Я спать пытался — только сон мой в клочья
рвала, взрываясь молниями, мысль.

И песнь, что не давалась мне с утра,
предстала вдруг надуманной и праздной.
Душа была полна жестокой правдой,
достойной муки сердца и пера.

И песнь пришла ко мне помимо воли.
Естественно соединились в ней
из прошлого живого вихри боли
и праздничные вихри мирных дней...

...Я сел в кровати. За окном горела
звезда. И, сидя в полной темноте,
я вдруг увидел Анну и Сурена,
купающихся в солнечной воде.

И чудо вот в чем: не играют роли —
живут во мне, о том и разговор,
страдают, любят милые герои
истории, услышанной вечор.

И строки блещут — словно вечерами,
когда внизу уже, как снег, туман,
в лучах вечерних блещут над горами
дымки из труб селения Хафтван.

И рифма, вдруг угаданная чутко,
блеснула на конце строки, взгляни,
как если б замыкающая утка
утиной стайки, скрывшейся в тени.

И вовсе не понадобились мне
ни зрелище красот архитектурных,
ни солнечные вспышки вод лазурных,
ни чайки в лучезарной вышине.

Легко слагаясь в строфы, песнь рвалась,
чтобы с людьми любовью поделиться,
рвалась из сердца моего излиться,
где вдруг из состраданья родилась.

Печальна песнь? Печальна. Назови
хоть бы судьбу, что вовсе не печальна!
Но радость в том, что песня — о любви
и что в судьбе любовь — первоначальна...



Артаваздовские мелодии

ПЕРВАЯ МЕЛОДИЯ

Вечерний час. Артавазд, царь Армении, царь царей, принимает актера Язона, прибывшего из Рима

А вот и я. Прости меня, Язон,
что ждать заставил. Есть тому причина
серьезная. Знай: Тир и Аполлон
мне помогли — и новая картина,
в ней сущность драмы всей, завершена.
Я написал ее единым духом.
Ты распознаешь безупречным слухом,
чем хороша и чем плоха она.
Я верю, что ты послан мне судьбой
и встретишь с пониманьем, а не с гневом,
что будем мы беседовать с тобой
в амфитеатре, под открытым небом,
а не в палатах царских. Там я царь.
А здесь, где дух парнасский в камне каждом,
себя я ощущаю Артаваздом,
то есть самим собой. А ну ударь
скорее в гонг — и пусть несут вино
и пищу. Впрочем, дай-ка сам ударю —
ведь то, что неприлично государю,
то Артавазду, мне, — разрешено.
Смотри, Язон, вино какое! Кровь
напоминая, кровь оно волнует,
как музыка. Жена меня ревнует
к прекрасным музам. За мою любовь
и за твою, Язон, поднимем чаши!
Я пью за то, что, волею судеб,
соединились в мире жизни наши,
что я с тобою преломляю хлеб.
Ты горд, что преломляешь хлеб с царем?
С царем царей, Язон! И все же, все же
мне имя Артавазд стократ дороже...
Язон, тебе оваций римских гром
привычен, знаю. Скоро с новой драмой
предстанешь ты перед народом, брат,
услышишь, как гремит вот этот самый,
сейчас пустой, ночной амфитеатр.
Представь: здесь — тысячи. И вышел ты — и смолкло
дыханье тысяч. В гулкой тишине
звучат стихи Гомера и Софокла,
знакомые моей родной стране
без мала два столетия уже.
Хочу, чтоб ты прочувствованным словом
народный дух к высотам поднял новым
и дал бы крепость новую душе
моей, Язон! Ведь я — верховный жрец,
здесь переходит власть в иную меру:
не тронув душу — не разбудишь веру.
А я — бужу. И это — мой венец.
По-дружески скажу тебе, Язон,
что в этой голове и в сердце этом
бушуют драмы. Трудно быть поэтом
в венце царя царей. Со всех сторон
грозят враги. О как я устаю
встречать послов и заключать союзы...
Трон требует меня всего. И музы
себе всю душу требуют мою...
Артист великий — ты меня поймешь,
ты, царь толпы, поймешь царя народа,
ведь власть суть долг, а значит, несвобода...
Вот — драма новая моя. Возьми — прочтешь
глазами. Я читать раздумал вслух,
разоткровенничался и разволновался...
Хочу, чтоб беспристрастным оставался
ты как читатель, если ты мне друг.
Здесь, во дворце, мне всякий льстить горазд.
С тобою откровенничал в беседе
не царь царей, как говорят соседи,
а драматург и друг твой Артавазд.
Спокойной ночи...


ВТОРАЯ МЕЛОДИЯ

Ночной час. Артавазд размышляет об обезглавленном триумвире Рима Крассе

Зачем меня вы разбудили, боги,
в глухой и темный, в страшный этот час?
Безмолвные небесные чертоги
безмолвных звезд полны. Умолк Аракс.
И даже сердце не слыхать в груди...
Вчера с царем парфянским я напился,
но не забылся, не развеселился.
А за окном, куда ни погляди,
от факелов полночный сумрак трясся
и ревом выражалось торжество
при виде в прах повергнутого Красса
и головы отрубленной его.
Гремела музыка. Парфянский царь плевал
на голову плешивую на блюде.
Я на людей глядел. И были люди
страшны, страшны. Глаза я закрывал,
но видел то же зрелище — лишь ярче,
и позабыть, боюсь, теперь нельзя
обрубок шеи той кровоточащий
и выпуклые мертвые глаза.
Парфяне обезглавили его.
Но я в уме, должно быть, повредился
в тот дикий миг, когда распорядился
ужасное устроить торжество.
Да, он злодей, чудовище. Но мы,
глумящиеся над кровавым прахом,
кто — мы? Я заглянул в себя со страхом
и не увидел света в бездне тьмы.
Ни искры пред духовными очьми,
ни звука в мире. Боги, боги! Жутко
и скучно мне!.. Я вслушивался чутко
в прекрасные движения души
своей — и с умиленьем изумлялся
добру в себе. Но — зверем оставался.
Заснуть! Когда мы спим — мы хороши...
Заснуть, заснуть! О боги, дайте мне
забвение во сне. Забвенья нету,
освобожденья нет царю-поэту,
тоскующему в мертвой тишине...


ТРЕТЬЯ МЕЛОДИЯ

Рассветный час, когда душа Артавазда светла и тиха

О солнце! Снова ты спасло меня!
И Арарат лучей твоих потоки
одели, будто в пурпур царской тоги.
Душа моя — как зеркало огня,
объявшего тебя, мой Арарат.
Вернулся слух. Душа звучать готова.
И, как бы грома дальнего раскат,
я слышу сердце собственное снова.
Всю жуть, что пережил в ночной тени,
я в песню превращу — и песня эта
зажжется над землей горою света,
твоим снегам заоблачным сродни.
По этой, духом созданной, горе,
по ней, о брат мой, в праздник Навасарда
струиться будут пламень и прохлада,
как по твоей вершине на заре.
Сквозь мрак невежества, сквозь тьму кровавых бед,
потом — сквозь сердце скорбное поэта
душа, возникшая из утреннего света,
проходит, сохраняя этот свет.
Все пережить — затем чтоб воплотить
жизнь — в слове. И в лучах зари багряных
родной народ мой, равный среди равных,
великий средь великих, будет жить.
И я останусь жить в его судьбе,
навеки осененной Араратом,
ибо ценил добытое в борьбе
с самим собой — пером, но не булатом...


ЧЕТВЕРТАЯ МЕЛОДИЯ

Вечерний час, когда склоны Арарата покрыты мглой и к Артавазду должны явиться послы

День пролетел как миг. Сгустилась мгла
в долине. С темных гор течет прохлада.
Сейчас придут послы. Вот ведь досада!
Нашлись слова, картина ожила,
перо мое летело, словно лодка,
которой управляю я так ловко,
сплавляясь по стремительной реке...
Сгустилась мгла. Сгустились мглою думы.
В их мгле сейчас глаза мои угрюмы,
и не перо теперь в моей руке,
а скипетр власти. Не стихи в ряды
выстраиваю — боевые рати.
А ведь меня, если сказать по правде,
в тоску вгоняют ратные труды.
Лишь через час появятся послы.
Есть целый час — да только что в нем толку?
Восторг, подобный вольному потоку,
перегорожен. В клубах грозной мглы
струится аромат садов цветущих,
бесплодный аромат — ведь в темных кущах
в час этот нету ни одной пчелы.
Закрыты на ночь ульи. И поэт
в очнувшемся царе до срока спрятан
с любовью первой, с милым детством рядом...
Царь — мрачен. У него сомненья нет,
что Ктесифон и Рим — его враги,
что дружбу предлагают, — равноценны
в коварстве, это ясно. Чьей измены
страшиться нужно больше?..
И круги
мысль делает, орлу подобно, чтобы,
увидев тайный замысел, стрелой
без промаха ударить...
Черной мглой
окутана долина.
Сколько злобы
на этом свете! О поэт, зарю
встречавший песней,
помоги царю!..


ПЯТАЯ МЕЛОДИЯ

В час вдохновения, когда Артавазд размышляет о своем отце

Все об отце написанное мной,
сколь ни пространно, кажется прологом.
Один Гомер, с его могучим слогом,
воспеть бы мог Тиграна. Он живой
необходим Истории. Она
куда как редко дух такой рождает,
чем человечество вознаграждает
за темные, пустые времена.
Я помню, как струился свет заката
по мудрому отцовскому челу...
Пусть дух мой уподобится орлу,
достигнет пусть вершины Арарата.
Дела заброшу, позабуду сон,
но драму об отце — такую драму,
чтоб встала вровень с древними по праву, —
создам! Скорей! Пока гостит Язон.
Он честен, смел. Мне кажется, я смог
расположить его к себе. Отправить
его я должен в Рим — и, что лукавить,
пошлю с ним драму. Уложусь ли в срок?
Март и апрель — два месяца всего.
Но я не отступлюсь — во имя цели,
чтоб сам Язон сыграл на Римской сцене
отца, каким запомнил я его!
Заставлю гордый Рим рукоплескать,
соединив две наших царских славы...
О боги! Как тщеславье обуздать?
Великий замысел, но помыслы — лукавы!
Пусть — так! Вам лучше всех известно, боги:
цари — лишь люди, что они грешны —
угодно вам. И вам посвящены
гайканских капищ пышные чертоги.
Своих царей приравнивая к вам,
мы, смертные, от сотворенья мира
для памяти творим ориентиры,
упорно противостоим векам.
Из их пластов, извергнувшись как магма,
великие предания горят.
И озаряют молнии Ваагна
ядро судьбы народной — Арарат...


ШЕСТАЯ МЕЛОДИЯ

В роковой час, когда Артавазд, плененный Антонием, ждет казни

О сколько раз, что рок неотвратим,
писал я, изменяя с музой — царству!..
Антоний с Клеопатрой? Или Рим
их подтолкнул к жестокому коварству?
В сенате были у меня враги,
прошедший год был смутным и тревожным,
однако все же Риму не с руки
так поступать с союзником надежным.
В союзнических обещаньях тверд
был мой отец. И я отцовский скипетр
не повернул противу Рима, горд
сыновней верностью. И вдруг — Египет,
темница, эти цепи? В чем же суть?
На первый взгляд, бессмыслица. Боятся,
что я могу до смысла докопаться,
тюремщики мои. Стесняет грудь
бессильный гнев. Цепей угрюмый звон
приводит в бешенство. Я так хотел досуга
и получил его в избытке... Друга
в Антонии я видел — ибо он
был от мечей парфянских мной спасен.
И не могу сдержать я горький смех,
вдруг вспомнивши отцово завещанье:
«Возьми за правило остерегаться тех,
кому ты оказал благодеянье!..».
Пусть гнев богов на голову твою
обрушится, Антоний! Впрочем, боги
у нас с тобою разные. Итоги
пора подвесть, я это сознаю.
Ты пьянствуешь, Антоний, в этот час,
и за столом с тобою — Клеопатра.
Мне кажется, она не виновата,
но помирить она не в силах нас.
Отец владел Египтом. Царь царей,
я принял скипетр из его ладоней.
Я пленник царской гордости своей,
и лишь потом я пленник твой, Антоний!..
Будь в смертный час со мною, Арамазд,
и сделай так, чтоб сын мой яснолицый
стал воином, как я. И он воздаст
Антонию с царицею сторицей!
Я вижу, как могучие полки
идут, взметая прах, долиной Нила!..
История! Ты драму сочинила —
лишь нету заключительной строки.
Так вот она: я вижу Арарат
в лучах зари, лицо мне ветер студит...
А в темноте — засовами гремят,
и занавес сейчас опущен будет...


СЕДЬМАЯ МЕЛОДИЯ

В предрассветный час, внезапно проснувшись, Клеопатра вспоминает

Страшный сон мне приснился. Корабль в темноте
машет порванным парусом, сдернутым с реи.
Разверзаются черные бездны в воде,
и на реях, шипя, извиваются змеи.
Тут бы в крик — только голос пропал у меня,
я цепляюсь за мачту — но пальцы немеют.
Не мигая, как только лишь змеи умеют,
заглянула в глаза мне, приблизясь, змея.
Все бушует вокруг, но — стоит тишина,
в тишине этой воет собака протяжно.
И змея не змеиным обличьем страшна,
нет, при виде змеи не бывает так страшно.
У нее, у змеи, человечьи глаза,
я их знаю, и что говорят они — знаю,
чтобы в них не глядеть, умереть я желаю,
но нельзя умереть, не глядеть в них нельзя...
Страшный сон. Только сон ли? На ложе лежу
в полусумраке раннем, с Антонием рядом.
Но опять возникает, лишь веки смежу,
этот пристальный змей с человеческим взглядом.
Значит, сделался змеем он в мире теней,
этот варвар, царь варваров, воин,— супруга
моего принимавший за верного друга
и за то поплатившийся жизнью своей.
Я противилась! Это всевидящей Исис
достоверно известно. Антоний припас
довод, что царь армян, еще больше возвысясь,
вместе с Римом обрушиться может на нас.
В колесницу Египта как злого быка
запрягла я Антония. Вздорною бабой
прослыла. Но нужна моей родине слабой
закаленная опытом римским рука...
О моей красоте и о царственной стати
песни сложены чуть не на всех языках.
Но была ли я счастлива? Только представьте
хрупкий лотос в жестоких солдатских руках...
Этот варвар!.. Носил он венец золотой
с непонятной естественностью безупречной,
сочеталось могущество в нем с простотой,
острый ум с чистотой сочетался сердечной.
Знаю я: лжет Антоний, что в честном бою
побежден Артавазд. В письмах в Рим он лукавит.
Чую, Рим легионы в Египет направит,
чую, губит Антоний отчизну мою.
Промотал он в угаре безумных пиров
кровь и пот моих подданных — золото Рима,
легионов, доверенных кесарем, кровь
вновь бессмысленно земли парфян обагрила.
И когда Артавазда коварством в силки
он завлек — будто буря в душе разразилась!..
С казнью пленника все-таки я согласилась,
потому что у страха глаза велики.
Рядом, посланный, думаю, мне в наказанье
за грехи, спит Антоний с угрюмым лицом...
И вдруг вспомнилось, что в ассирийском сказанье
есть легенда с почти что таким же концом
о Прекрасном Ара. Пылко Семирамида
полюбила его. Пишет письма. А тот
ни в какую. Понятное дело, обида.
Та войска собирает и лично ведет.
С ней Ара воевал без особой охоты,
повод глупый и, надо признаться, смешной...
Но упал он, сраженный дурацкой стрелой,
только брызнула кровь из пробитой аорты.
Выла Семирамида семь дней и ночей
над возлюбленным мертвым. По божьей указке
тот воскрес — и достался, естественно, ей,
но такое, я знаю, возможно лишь в сказке...
Вот и утро. Антоний ушел. Небосклон
разгорелся. Рабыня, послушай, что снилось
мне сегодня... Ты что так в лице изменилась?
Говори, что пророчествует этот сон?
«Госпожа, знаю только лишь символы я.
Море — время. Корабль — терпенье. Змея —
вечность. Сорванный, лопнувший парус — крушенье.
Вой собаки...»
Довольно!.. А что — в утешенье?..



Пастырь песни

В память человека, который любил именовать себя,
ОТЦОМ КОМИТАСОМ
АРХИМАНДРИТОМ СОГОМОНЯНЦ КУТИНАЦИ
В память того, кто стал апостолом песни
и Пастырем песни.

К первому столетию со дня его рождения.
Автор, 1969

ПРЕЛЮДИЯ

Стадо текло,
поднимаясь кремнистою кручею.
Не стадо, а люди — поток бесконечно текущий.
А круча не кручей была, а вершиной зовущей,
Дорогой сегодняшней жизни и жизни грядущей.

Стадо текло,
оставляя века за собою,
На части рвалось, оставаясь единым и целым,
Ярясь мятежами и тихо смиряясь с судьбою,
Упрямо текло по дороге к неведомой цели.

Стадо текло
из веков, что не знают предела,
На горькой дороге всего повидало немало.
Но в бурях вселенских свой дух закалило и тело,
А грозное время следы на челе начертало.

Стадо текло
бесконечной и смирной рекою.
Надежды и судьбы людские храня сызначала,
Соху и стрелу изготовив умелой рукою,
Истории жизни своей изменить не мечтало.

Стадо текло,
оставляя века, словно меты.
Умершему камню давало и душу и крылья.
Влекомое к вечному празднику жизни и света
Дорогой добра,
создавало и сказки, и были...


СУЩНОСТЬ

Стадо людьми называлось,
а люди — народом.
Нация это.
Такая уж прихоть природы:
Каждая нация долю свою избирает.
«Миссией» долю такую народ называет.
Стадо рекой полноводной бурлило, гремело.
Быть не могло, чтобы эта река обмелела!
Время пришло, опустилось на землю, настало —
Мир услыхал и
узнал,
и уверовал в стадо.
Роком несчастным терзало его не однажды.
Било о скалы, топило и мучило жаждой.
Были леса и поля непригодны для стада...
Как же пути многотрудны...
А двигаться надо!
Нет. Не стояло на месте, не стало болотом,
Шло и творило историю кровью и потом.
Было поверженным, битым, но вновь воскресало.
Дух несгибаемый миру оно показало.
Дух его древний, пройдя через все повороты,
К солнцу летел, высоту набирая в полете.
Стадо текло,
злую тьму изгоняя и скверну.
Разум и свет —
были делом его непременным.


СУДЬБА

Стадо поднималось ввысь.
Молча шло оно и долго.
Поднимайся, не сорвись! —
Нет ему иного долга.
Где вершина?
— Приглядись.
Нет вершины? Эко дело!
Все равно дорога —
ввысь! —
Так судьба ему велела.


ИСТОРИЯ

Стадо без отдыха шло
и привала,
Только усталости не было грана.
Плотен был щит золотого тумана —
Это далекое солнце вставало.

Мгла покрывала долины, ущелья.
Стадо текло, отступленья не знало.
В доброй душе его солнце сияло —
Солнцепоклонником было с рожденья.

Так из кого же оно состояло?
Были желты и смуглы эти лица,
Были и те, что светлы, как зарницы.
Волосы —
цвета огня и металла...

Вот черноглазы, а вот — синеоки.
Хоть праотец их был знатным колоссом —
Есть коренасты и есть низкорослы...
Но храбрецы и душою высоки.

Вверх подымались в потоке широком.
Разных наречий не счесть в этом стаде.
Но понимали друг друга как надо...
То были армяне, гонимые роком.

Беженцы были из Вана и Двина,
Беженцы были из Муша и Ктуца.
Горькие слезы врагам отольются...
Вверх поднималась людская лавина.

Кто они были?
Потомки пастушьи.
Знать, кузнецы, ювелиры искусны.
Были поэты, певцы-златоусты,
Родине милой отдавшие души.

Зодчие были и каменотесы —
Тех мастеров по сей день не забыли, —
Были крестьяне, рабочие были,
Были и те, что явились без спроса...
Беженцы —
дети счастливой минуты.
Вроде бы жили в отеческом крае —
Земли свои...
Только воля чужая:
Враг был повсюду коварный и лютый.
Вот оно — стадо без хлева и хлеба.
Где ж тот пастух,
тот главарь,
заводила?
Мгла опустилась и горы закрыла...
Страх и надежду —
все спрятало небо.

Стадо текло, поднимаясь на кряжи.
Словно, собравши последние силы,
Крест на Голгофу свою возносила.
Тяжким был крест.
О, каким он был тяжким!


ЯВЛЕНИЕ

Стадо двигалось все выше.
Сильным стало и богатым.
Не боится супостатов —
Стаду путь начертан свыше...

И однажды утром рано
Закричала куропатка
Тихо, тоненько и сладко.
Что за голос!
Боже правый!..

Голос был далек и нежен.
Он мерцал звездою в небе,
Трепетал, как малый стебель.
В души он вселял надежду.

И вошло в сердца томленье,
Переполнив их любовью.
Поразившись этой новью,
Люди пали на колени.

Свет!
Того, что люди жаждут.
Щедро, солнечно, счастливо, —
Разлился он всем на диво —
Свет надежды в сердце каждом.
В полдень солнышко высоко.
Ветерок и гомон птичий...
Видно, шел он издалека —
Человек
в простом обличье.

Подошел.
Со стадом слился,
Был на всех иных похожий —
Здешний житель иль прохожий.
И никто не удивился...

Но когда он улыбнулся —
С гор повеяла прохлада
И целебный дождь — услада —
Тонким стеблем обернулся.

Человек сказал:
— О други!
Песней я сердца врачую,
Приходите, излечу я
Ваши боли и недуги.
В битве, в горе и в походе
Душам я даю отраду.
Только в это верить надо.
Тот, кто верит, —
пусть приходит!

И сердца возликовали.
Стадо все пришло в смятенье.
Души, выйдя из Затменья,
Дивным светом воспылали.

И далекий голос предков
Сердца каждого коснулся.
Отозвался и проснулся —
И вопросом, и ответом.

Словно пчелы, близость эту
Как нектар вобрали души.
Плен веков крылом разрушив,
Вдруг воскресли в новом свете.

Человек глядит, дивится:
«О малюсенькое стадо,
Ты таким богатым стало.
Что ж сокровищам таиться?

Распахни пред целым миром
Все, что собрано народом,
Под небесным нашим сводом
Миллионов стать кумиром.

Будет этот мир прелестен.
Петь народу не устану.
Пастырем твоим я стану —
Пастухом
бессчетных
песен!»


ПАСТЫРСТВО

Стадо той же дорогой текло,
как обычно,
Но возникло в народе и стало привычным:
День всходил над дорогою, песней ведомый,
Вечер тоже украшен был песней знакомой.
А в ночи, когда звезды на небе — роями,
Плыли ласково — тихие звуки рояля.

О сердец торжество!
О рождение звука!
Эти песни, как солнца, сменяли друг друга.

Под волшебные песни, под звуки свирели
На деревьях плоды наливались и зрели.
Ароматы веселья, тоски и печали
В этих песнях смешались
и в душах звучали.

А гора Арагац потемнела от горя,
Спеленал белый саван и долы и горы.

«О, за что же напасти крестьянскому роду, —
Все ярился крестьянин, кляня непогоду, —
Уж весне бы давненько спуститься на землю...»
Даже Со’ха вещает, а Горлинка внемлет:
«Верь мне, рано ли, поздно, — весне проявиться
И в бескрайнем цветенье земле обновиться...»

Но песни звучали средь тьмы и печали.
Они словно малые солнца сияли.
То Пастырь бессонный, заступник народный
К земле обращался своей плодородной.
Любви и согласья просил он у неба,
И мира народам,
и воли,
и хлеба.

В руках его песня росла и мужала.
То тихо стонала, то громы рождала.
Ни лжи, ни порока в ту песню не вкралось —
Живым родником из земли извергалась.
О пиршество песни, идущее рядом!
Оно овладело ликующим стадом.


ВСТУПЛЕНИЕ В МИР

Стадо снова текло.
Уставало и силы копило.
Новых ран не считало, но старых оно не забыло...
И случилось однажды:
рассветом туманным и мглистым
Пастырь выстроил стадо на поле широком, росистом.
Что случилось?
Был Пастырь иным,
без свирели.
Долго молча стоял,
даже птицы вокруг присмирели.
И сказал наконец:
«О певучее милое стадо,
Я сейчас ухожу. В дальний путь мне отправиться надо.
Вот он я, пред тобой. Не суди меня скоро и строго.
Долг исполню я свой. Добрым словом напутствуй
в дорогу.
Погляди, вот сума моя, полная песен-жемчужин,
Это песни твои, каждый с песнями этими дружен.
Не наемником был я, а Пастырем духа правдивым.
Сколько песен собрал я! Какое великое диво!..
Пусть река этих песен во веки веков не остынет.
Пусть далекого моря, далекого мира достигнет.
Пусть вольется наш голос в великое многоголосье,
Пусть хлебами взойдут наших песен живые колосья.
Древний голос армян пусть услышат другие народы,
Пусть услышит земля, пусть услышат небесные своды».

И ответило стадо:
«Да будет счастливой дорога!
Мы отныне тебя будем ждать у родного порога».

Величавый и гордый,
народу Певец поклонился,
И печальной улыбкою лик мудреца озарился.
И пошел, как пророк, утопая в предутренних росах.
За плечами сума, а в руке несгибаемый посох.


ПАРАД СОКРОВИЩ

Стадо двигалось.
А Пастырь той же самою порою
От него вдали — по свету —
шел с волшебною сумою.
Шел и песни, словно перла, из сумы своей ронял он.
Мир притих завороженный —
песням Пастыря внимал он.
...Вот над полем обгорелым Перепелочка кружится.
Вот крестьянка горько плачет, потеряв вола-кормильца.
Вот невестушка-молодка души дам разбередила,
Те дыханье затаили —
песня им глаза открыла.
Ночи лунные, и горы, и село, и стон метели...
Все им песня рассказала о неведомом доселе.
Песен славное собранье люди мира услыхали.
Жемчуга земли армянской дивным светом заблистали.
Не нашлось бы безучастных в золоченых пышных
залах —
Песня из краев далеких жизнь народа раскрывала.

...Вот крестьянка молодая в гору движется с кувшином
И поет печально песню о потерянном любимом.
Где же милый?
Не находит.
Горе девичье безмерно.
Дай ему, попробуй, волю — душу вырвало б, наверно.
Но Шогер — ее так звали —
не склонилась перед горем.
Победив тоску и муку, своего нашла героя.
Он -
храбрец, народа воин — над врагом достиг успеха.
Боевым победным кличем отозвалась песня-эхо.

...Вот звучит другая песня:
«Я смеюсь, грущу и плачу,
Но умею так сердиться, что любого озадачу.
Быть могу я тихой, нежной, излучающей сиянье,
Быть хорошенькой и милой, как пастушка на гулянье...
Но в полях моей отчизны и такая песня льется —
Пули свищут по ущельям, скрежет сабель раздается.
Я не только сладкозвучна —
это вы еще поймете —
Я — история!
Стрелою не сразишь меня в полете».

Песен славное собранье люди мира услыхали.
Жемчуга земли армянской дивным светом засверкали.
А сума не иссякала.
Пастырь нес ее по свету.
Города ему внимали, штаты, земли и картесы,
Люди слушали, дивились исполненью инородца.
В их сердца входили песни, словно маленькие солнца.
А однажды Пастырь вынул из сумы такие камни,
Драгоценнее которых человек не знал веками.
Удивили. Поразили. Ослепили камни блеском...
А из той сумы волшебной уж звучат другие песни.
И уже другое чудо, и мелодия другая
Человеку входят в душу, чувства новые рождая.
День за днем и шаг за шагом завладели миром властно
Те мелодии чужие, что “просты и так прекрасны.
Звуки теплые, живые, становясь водой святою,
В истомленных злобой душах отзывались добротою —
И царило в человеке весен буйное цветенье —
И дарили человеку счастье умиротворенья.
Свет и звук, переливаясь, становились целым миром.
То парила в небе песня жаворонком сизокрылым.
Если ангелы на небе эту песню услыхали б,
То божественные чувства человеческими стали б.
Царство звука, царство слова —
царство нынешнего века!
Так простое пианино покорялось человеку.
Песен славное собранье люди мира услыхали,
Жемчуга земли армянской
дивным светом заблистали.

Говорит одна из песен:
«Я — пьянящее вино».
А другая:
«В ваших судьбах с вами я сольюсь в одно.
Я волшебна и могуча, все тебе добуду я.
Суть моя — мука’ святая, вашим хлебом буду я.
Родилась я от надежды в человеческой крови,
Родилась от непокорной человеческой любви.
Я из горя и надежды, из победы и невзгод,
Потому я совершенна, что создал меня народ.
Моя родина —
деревня, пашни, горы, соловьи.
Пастухи и хлебопашцы —
вот родители мои.
Мною нация взывала к небу, солнцу и богам.
Не со мною ль выходила в бой навстречу всем врагам?
А когда исчезли боги и померкло солнце дня,
И в застенках у Иеговы запереть смогли меня,
Ветви срезали, —
но корень удержаться мне помог,
Он пророс!
Его победе помешать никто не смог.
Я жила и умирала, но в темнице долгих дней
Я служить не уставала милой Родине моей.
Я — все та же Келе-Келе, я — все та же Оровел,
Я — призыв Мирзы из Моксы, что веками не старел.
Я с народом горевала, вместе с ним века жила,
Я себя не потеряла, родники его пила.
Я — не только песнь народа, я — души его исток.
Я — земля.
Отчизна.
Бог!»
Песен славное собранье люди мира услыхали.
Жемчуга земли армянской дивным светом заблистали.

А залы гремели восторженно-бодро,
И кланялся Пастырь счастливый и гордый.
Но вот собрались мастера-музыканты,
Краев заграничных большие таланты.
Сказали:
— О Пастырь, вот чудо создал ты! —
Спросили:
— Где был? Почему опоздал ты?
Но все же хвала всемогущему богу
За то, что проделал ты эту дорогу! —
Сказали:
— Не маленьким стадом ты прислан, —
Великим народом, творящим со смыслом... —
Просили:
— Останься у нас, о маэстро,
Дадим тебе лучшие наши оркестры... —
Хоть рад был наш Пастырь приему такому,
Сказал:
— Я тоскую по стаду родному.
Домой возвращаюсь, там ждут меня люди.
Вдали от Отчизны
мне жизни
не будет.


РОДСТВО

Стадо текло,
поднималось устало...
А вести неслись словно ласточек стаи.
«Он спел.
Победил!
Скоро к нам возвратится».
Счастливая новость летела как птица.
Воздвигли тогда триумфальную арку,
Что может быть выше такого подарка?!
И ждали его как отца дорогого
Из дальнего-дальнего мира чужого.
И вдруг на рассвете в предутреннем поле
Послышался голос, знакомый до боли.
Услышали люди любимые звуки.
Все стадо собралось —
и деды, и внуки.
И видят:
идет Он, срывая колосья.
Весь мир замирает от сладкоголосья.
Вот солнечный луч засверкал над селеньем.
Смиренно, как странник. Он встал на колени.
К росистому полю губами припал Он
И землю родную, как мать, целовал Он.
Тот вход триумфальный пройдя стороною,
Направился к дому знакомой тропою.
Его подхватили, несли из похода,
Как теплые волны, объятья народа.


ПИРШЕСТВО

Стадо текло.
Дни сменялись ночами.
А пиршество шло без конца без начала.
Не гасли костры, не смолкали свирели,
Стыл звон колокольный, литавры гремели.
Дымились котлы раскаленные с мясом,
Земля колыхалась от гуда и пляса.
А Пастырь?
Тут не было равного в песне.
И ладана запах летел в поднебесье.
Как ветви, качались янтарные свечи,
С Зарей и закатом сроднившись навечно.
Вином изошли виноградные кисти,
Гранатовым соком кропили монисты!
И песни Армении милой
звучали
Во славу веселья и
в память печали.
Как солнца, горящие в жилах народа,
Армянские песни —
святая свобода.
Они не легко победили, не просто —
Там сценой была мировая арена.
Но все ж победили в том противоборстве —
Им славу дала мировая арена.
В Армении пиршество песни —
нетленно!


МОЛИТВА

Стадо шло...
А громкий праздник длился.
Пастырь, стол покинув, удалился.
Вышел в поле без друзей, один
Сам себе и бог, и господин.
Звезды стыли от ночной прохлады,
Вниз глядели ясные каскады.
Небо и земля слились в комок.
Различи, где человек,
где Бог.
Пастырь ночь провел в открытом поле
Словно мореход в открытом море...
И Аврора вышла наконец, —
Солнца провозвестник и гонец.
Пастырь на скале под черным сводом,
Преклонив колени, ждал восхода.
Солнце восходящее
его
Сразу увидало одного.
И оттуда, с высоты Вселенной,
Голос услыхало вдохновенный.
Там внизу, меж гор, полей и рек,
На скале стоящий человек
Говорил:
— О, мудрый, светлоликий,
Беспорочный наш творец великий,
Доброте не знающий границы,
Дай мне света твоего частицу,
Дай мне правды, выстраданной в битве,
Чтоб дошли к тебе мои молитвы.
Та молитва —
есть мольба народа,
Стада моего.
От года к году,
С древности далекой, сызначала
Лишь тебя оно и почитало,
На тебя взирало по-сыновьи
С нежностью,
надеждой
и любовью.
Бури и смерчи переживало,
Тьмы и беды вдоволь испытало.
С именем твоим врагов топтало,
Храмы и дворцы сооружало.
Все преодолеть пытаясь в мире,
С именем твоим живет поныне.
Всех, кого рождало и рождает,
К солнечному роду причисляет.
День за днем идти не уставало,
Песни из лучей твоих сплетало.
Я тех песен предводитель здешний,
Я и есть тех песен
Пастырь грешный.
В каждой песне — светлая протока —
Но темна дорога и жестока.
В каждой песне есть души осколок —
Только путь безрадостен и долог,
В каждой песне —
Родины биенье,
Песня — это дивное творенье.
И хоть подвиг песни не напрасен,
Сиротливо стадо, путь опасен.
Мир велик, широк и многозвучен.
Стадо как цветок на горной круче.
Лес вокруг безмолвный и чреватый —
Грозен и коварен враг заклятый...
Дай мне, солнце, волю, твердость сердца,
Веру дай, чтоб мог я опереться.
Дай терпенья и в труде упорство,
Мудрости мне дай для верховодства.
Я ж тебе все отдал, что имел я.
На Коня беспечности не сел я.
Детских лет тебе я отдал радость,
Юности тебе я отдал сладость.
Все я отдал.
Только свет вобрал я,
Доброту твою в себя собрал я.
Стаду вволю дать тепла и света
Дал обет
и жертвой стать за это.
Я преградой стал души потоку,
Я любовь отверг по воле рока.
Отошел я от мирского, чтобы
Песне посвятить себя до гроба.
Дай мне, солнце, стать слугой покорным
Песни дорогой, нерукотворной.
Укрепи, о солнце, мое стадо.
Дай же стаду Пастыря в награду.


РОССЫПЬ СОКРОВИЩ

Стадо текло,
поднимаясь к далекой вершине.
Песни его благородное дело вершили.
Мысли и кровь Пастырь с песнею слил воедино,
Стала оружьем она
и духовной святыней.
Песня звучит — стало стадо поющею птицей.
Песня звучит, хочет в каждой душе поместиться.
Мудрый нектар люди брали у Пастыря щедро.
Он открывал перед ними души своей недра.
Пели хоры, словно птицы из райского сада.
Пастырю это великою было наградой.
Пастырь не спал.
Он ходил из селенья в селенье.
Юных сердец он горячее слышал биенье.
Дивных сокровищ в суме еще больше скопилось.
Каждое сердце лучами добра засветилось.
Пели хоры, собираясь в пчелиные семьи.
Песен армянских медовые реки густели.


ТОСКА

Стадо шло.
На небе звезды.
Тишина.
Ночные грезы...
Спит село, объято снами,
Изнуренное трудами.
Год тяжелый был, засушлив,
Урожая —
с гулькин кукиш.
Небу что? —
Оно искрится.
Спит село.
А ей не спится.
Кто она?
В ушах сережки.
Очи — две звезды в окошке,
Щеки алы, плечи смуглы,
Груди дивные округлы...
Той красою пораженный,
Загляделся изумленно
На нее шатер небесный.
Нету той Шогер прелестней!
А Шогер поет без звука
Сердцем, вытерпевшим муку:
— Я горю, не веря в чудо.
Я куда иду?
Откуда...
Ручейком была на воле —
Ты меня отправил в поле.
Я была ягненком в свете —
Ты, пастух, меня заметил
И тогда отправил к стаду
И сказал:
— Иди. Так надо.
Серной трепетной была я...
Ну зачем к тебе пришла я?
В сердце девочки беспечной
Вдруг любовь вошла навечно.
И горит огонь нетленный —
Стала раненою серной.
И сгорю я уж наверно
В той любви святой и верной.
Ну а ты хоть знак единый
Мне бы подал, мой любимый.
Как святой пришел однажды,
Так святым остался дважды...
Ах, мой Пастырь, в те минуты
Сам себя же обманул ты.
Зря хотел слепым казаться —
Без любви моей остаться...
Я уже не верю в чудо.
Но куда ж иду?
Откуда?
Плачь, Шогер,
души усталость
Не одной тебе досталась.
А луна, все понимая,
Горько девушке внимая,
Видит:
Пастырь на земле
Одинок в своем селе.
Песню Пастырь напевает,
Песней звезды призывает,
Чтоб из них сплести браслет
Для Шогер.
Вот в чем секрет!
Боже!
Наш господь могучий,
Что ж себя так люди мучат?


ПРЕДЧУВСТВИЕ

Стадо текло.
Ночи таяли в солнечных утрах —
Так природой самой изначально придумано мудро.
И на свежей заре, еще контуры гор расплывались,
Пастырь поднял троих.
Люди тихо и скоро собрались.
Хлебопашец, кузнец и гончар — это люди из стада.
Если Пастырь позвал, значит — что-то советовать надо.
Вот расселись они —
были камни покрыты росою —
Занималась заря, отгорела последней звездою...
Пастырь тихо изрек:
— Мне всю ночь не давала покоя
Память жизни моей, чти текла неспокойной рекою.
Не пойму, отчего в сердце сумрак и звуки печали,
Скоро солнцу взойти, а они все звучат, как звучали.
Песни темной тоски!
Не знакомы мне были доселе,
Не похожи на те, что когда-то любили и пели.
Я их слышу сейчас.
Мою душу пронзают тревоги.
И луна в эту ночь белым трупом лежит на дороге.
Слышал я голоса —
словно хруст черепов раздавался,
Я их песней глушил.
Все же страх в моем сердце остался.
Сумрак душу томит.
Мое тело страдает от боли.
Так еще никогда я не чувствовал слабости воли...
Страх вселился в меня.
Голоса незнакомые воют...
Я позвал вас, друзья, чтобы день провели вы со мною. —
Так сказал и умолк.
Опустились набрякшие веки,
Побледнело чело...
Сколько муки в больном человеке!
И крестьяне молчком друг на друга глядели, дивились:
Был он добр и здоров...
Что за хвори в него поселились!
Но ведь он человек и такой же двужильный, как все мы.
Выйдет хворь из него.
Он окрепнет и духом, и телом.
И сказали они:
— Принесем тебе рыбы и каши
И вина принесем.
Разве ж можно не евши, не спавши? —
Все ему принесли.
Только Пастырь еды не коснулся.
А лишь солнце взошло — встрепенулся как птица,
очнулся.
На колени упав, он запел, обращаясь к светилу,
И багряное солнце сурово внимало и зрило.

О ты, творец всего живого,
Хранитель жизни и добра,
Ты укрепи мне душу снова.
Пришла пора.
Пришла пора...

Душа моя полна смятенья,
Полна тревог, полна теней.
Спаси, молю я, от затменья
Души моей,
души моей...

И сердце излечи больное,
Затми луны мертвящий свет.
Ты стадо сохрани родное
От страшных бед,
от страшных бед...

Так он спел.
И поднялся.
И лик его снова стал светел.
Выпил чашу вина.
Вкус еды, улыбаясь, отметил.
Ликовали крестьяне, улыбки дарили друг другу,
Пели песни они и, танцуя, ходили по кругу...
Только в полдень опять помрачнел и нахмурился
Пастырь.
Стали мысли его иноходцами огненной масти.
Заплясали вокруг...
Он сказал:
— Подойдите, собратья,
Дайте руки свои.
Снова слышу я звуки набата.
Вой голодных волков —
они ближе подходят и ближе.
Чую холод шагов —
это смерть моим временем движет.
Вижу лица врагов, вижу тел безобразные сцены,
И на голову мне моей хижины рушатся стены.
Вот потухших свечей вижу дымные черные очи...
Я, наверно, умру, и не дале
как завтрашней ночью.
Я молю вас, друзья,
будьте бдительны,
стойкими будьте.
Завещаю вам стадо!
О нем никогда не забудьте.
Сохраните ягнят —
добрых песен моих поголовье.
Враг силен и хитер, он безудержно жаждет их крови.
Будут песни звучать —
будет стадо идти неуклонно.
Песни будут летать, возвращаясь в родимое лоно.
Пусть богатство свое приумножит великое стадо.
Путь жесток и тяжел —
впереди ж и покой, и награда.
Так ведите ж овец!
Вы отныне за стадо в ответе,
Хлебороб и кузнец,
и на смену идущие дети...
Всем на страже стоять!
Не сгибаться, не прятать оружья.
Сохранить и умножить наследие Родины нужно. —
И умолк человек.
А крестьяне понурясь стояли.
Каждый знает из нас, что они в этот миг испытали.
День тянулся как год.
Что-то в воздухе черном витало,
Хмурый вечер настал.
И зловещее утро настало...


БЕДСТВИЕ

Стадо шло своей дорогой, в гору поднималось...
А над ним, в тумане сером, утро занималось.
Пастырь спал, недугом скован.
У его постели,
Ночь в печали коротая, спутники сидели.
В это время, в мыле, в пене, конь храпя примчался,
Встал как вкопанный у дома, на дыбы поднялся.
Крикнул всадник:
— Все на помощь!
Наших убивают!
Дикий враг напал на город,
все огнем пылает... —
И свалился бездыханный жеребцу под ноги.
Пастырь вдруг:
— Луна! — воскликнул. —
Вот мои тревоги!..
Дорогое наше стадо снова режут волки.
Все к оружию!
За землю нашу и за волю!.. —
Поднялось мужское племя.
Все коней седлают.
Звон оружья раздается,
женщины рыдают...
Вот клинки сверкнули яро, и заржали кони.
А дороги расстелили им свои ладони.
Понеслись врагу навстречу конные отряды,
Отзывались горы громом, море выло рядом.
Пастырь, хворь забыв и муку, гнал коня карьером.
В горле Пастыря рыданья, в сердце — пламень веры.
Сабли воинов сверкали, воздух рассекая.
И летел отряд, как буря, удержу не зная.
Стал он местью супостату,
стал огнем разящим.
Каждый всадник стал казаться ястребом летящим.
Но...
Увы, отряд тот малый не добыл победы.
Он у моря море крови на себе изведал —
Море ужаса и страха и кипящей лавы.
Был и стар и млад повержен в битве той кровавой.
Крови пенистые реки по земле струились;
Стоны корчившихся в муках к небу возносились.
Все смешалось в смертной чаше, выло и стенало.
Но врагам —
волкам косматым —
крови было мало:
Безоружных, беззащитных сечь не уставали.
Хоронить тела убитых уж не успевали.
Не отыщет мать родная ни сынка, ни мужа.
Сын отца найти не может, меж телами кружит...
Где уж там...
Волна сменялась новою волною —
Дикий вой неравной бойни несся над землею.
Кровь безвинных, беззащитных понапрасну льется,
Что же надо дикой своре?
Что ей так неймется?
Топоры в косматых лапах, кровью обагренных,
Рубят яростно и лихо слабых, обреченных.
Ятаганы, пики, сабли —
арсенал убийцы —
Кровь невинных жертв фонтаном брызжет волкам в
лица.
Но безжалостно и тупо это море сброда.
Убивать, душить и грабить! —
вот его природа.
Пожирает это море, море дикой злобы,
Пастухов — крестьян безвинных, мирных хлеборобов.


РАНА

Стадо шло дорогой в гору
день за днем,
веками,
К бедам, горестям и грозам тихо привыкая...
Был в селе родник когда-то, розы и фисташки...
Нынче поле все в каменьях.
Кто его распашет?
Мужа женщина-крестьянка заменить не в силах.
Где же сильные мужчины?
Может быть, в могилах...
Далеко они иль близко?
Хоть бы возвратились...
И надеялись крестьянки, ждали и молились.
Та надежда кочевала в дом из дома тихо.
Хоть бы мир пришел на Землю, сгинуло бы лихо.
Мир!
Когда же он настанет?
Ждать уж нету мочи.
О великий милосердный мир людей рабочих!
И печальные армянки:
жены и невесты
Заходили ненароком к Пастырю за песней.
Из сумы его волшебной песни доставали,
Тихим пеньем,
добрым словом
души облегчали.
Так и в этот день весенний, что вошел без страха,
Песня грустная звучала — раненая птаха —
«Перепелка, перепелка, птичка-невеличка,
Спой мне песню, перепелка, милая сестричка...»
Вдруг!
О Боже!
Снова буря, снова свист металла.
Волки!
Тысяча косматых снова прискакало.
Разорили все, что было, то есть — что осталось,
Вдоволь воинство косматых крови налакалось.
В доме Пастыря бандиты выломали двери.
И тогда суму сокровищ увидали звери.
Загалдели, завопили, зарычали волки.
Не смогли они, однако, разобраться толком.
Что пред ними и к чему их лапы прикасались?
Что им песня?
И над песней каты надругались,
Зверь
и тот, заслышав песню, ухо поднимает,
Зверь
и тот, послушен стае, вожаку внимает,
Зверь
и тот умишком малым наделен природой...
Нет ни разума, ни чести у врагов народа!
Растоптали,
изодрали гады то богатство,
Запятнав себя навечно
новым святотатством.
Все сожгли — поля и нивы, села и деревни.
Тишина взошла луною над землею древней...
Но растерзанная песня,
стыд познав и муки,
Ожила,
в суме волшебной вновь раздались звуки.
И хоть тоненько и робко — песня зазвучала.
Ни одна душа на свете ей не отвечала.
Словно конь на поле брани, песнь осиротела,
Зарыдала над убитым бездыханным телом.
Телом всадника лихого, юноши и мужа...
Черный ворон над землею неотступно кружит.
К небу тихие рыданья песни возносились,
А вокруг жило безмолвье, тростники дымились.


РАССЕЯННЫЕ ПО СВЕТУ

Стадо шло с горы на гору,
лезло на вершины,
От него уже осталось меньше половины.
Искромсали ятаганом
маленькое стадо,
Взяли силой и обманом
маленькое стадо.
Без коварства и обмана
стадо б не разбили,
А когда б не обманули —
не разъединили б.
Разделили, разодрали
волчьими клыками
И по свету раскидали
волчьими клыками.
Стадо волкам заплатило лучшими сынами.
Разодрали тех на части, враг втоптал и


<<<Назад